ДИЛАН ТОМАС

Избранные стихи из собрания 1934-1953 годов

Перевод ВАСИЛИЯ БЕТАКИ
Филологическая редактура ЕЛЕНЫ КАССЕЛЬ

ИЗ БАШНИ

Из башни слышу я:
Скребутся пальцы в дверь.
В оконце вижу я:
Руки лежат на замках…
Так отпереть засов,
Или – одиноким до самой смерти,
Чтобы чужой взгляд?..
Руки, что вы несёте мне?
Яд или виноград?

Вот это – остров мой,
Где море – плоть моя,
Где берег – кость моя,
Где не слышна земля,
Где не понять холмов,
И где ни птичий свист,
Ни даже всплески рыб
Не тронут мой покой.

На острове моём
Ветра быстрей огня.
Я вижу из окна,
Как в бухте корабли
Бросают якоря.
Что ж, с ветром в волосах
К тем кораблям бежать,
             Или – до самой смерти?
И не встречать моряка?
Корабли, ну что вы несёте,
Яд или виноград?

Скребутся пальцы в дверь,
И в бухте – корабли,
И дождь бьёт по песку…
Впустить ли чужака?
Встречать ли моряка?
             Или – до самой смерти?..
Вы, руки чужака,
Вы, трюмы кораблей,
Что вы несёте мне –
Яд или виноград?

* * *

Процесс раскручиванья непогоды
В глубинах сердца так суров:
Всю влажность иссушает разом,
Раскручиванье непогоды в венах
Ночь превращает в день, и червяков
Сожгут бесчисленные солнца крови.

Процесс, в глазу начавшийся, пророчит
Окостененье, слепоту… Из лона
Исходит смерть, по мере истеканья
Оттуда жизни…

Тьма в непогоде глаз – неотделима
От света их. Так монотонно море
С упорством бьётся о сухие скалы,
И семя, из которого растёт
Лес лона, по вине безветрий сонных
Иссохло и пропало…

А непогода в мышцах и костях
То вдруг дождливая, то вновь сухая
Невольно будит мысль о мертвецах,
О призраках, что мечутся, мелькая
Перед глазами…

                          Непогода в мире
Столкнёт к лицу лицом
Фантомы. И малыш, которого любили,
В их тень двойную погружен.
Луну вдувает в солнце непогода.
Задёргивает наши шторы – поры,
И сердце возвращает наших мёртвых…

* * *

Пока не постучался в плоть я,
Был я аморфен, как вода,
Та, что у моего порога
Сформировала Иордан.
Руками жидкости в утробу
Я занесён на тот причал –
Таинственный племянник Мнеты,
Сестра Отца, конец начал

Всех… – Был я глух к весне и лету,
Не знал ни солнца ни луны.
Ни их имён: ведь я был – «это»:
Как след расплывшейся волны,
Как молоток дождя, которым
Отец взмахнул, свинцовых звёзд
Скопленьем, собственным мотором
Туда заброшенным, пророс.

Я знал, что весть зимы бывает
Весельем, кинутым снежком,
А ветер, что во мне взвывает,
Он был в мою сестру влюблён,
Росою адской брызнул ветер,
Гоня по венам Рождество,
Ещё не зачатый, я понял,
Что день от ночи отличим.

Ещё не зачатый, на дыбе
Снов, знал я: лилии моих
Костей раскрылись, и могли бы
Овеществить сложнейший шифр
Живого. Смертность платит плотью
За переход черты, где – Крест,
Костёр, и печень Прометея,
И, как колючий хаос звезд –

Терновые переплетенья
В монады скрученных мозгов,
Познали Вод и Слов смешенье,
И как бежит по венам кровь.
И жажду ощутило горло,
И сердце знало: есть любовь,
И голод брюха есть, и голод
Ещё не высказанных слов.

Пока всё не сгниёт… То было
Передмыслью о грядущей тьме:
Ведь смерть так явственно сквозила
В ошибках, в памяти, в дерьме,

А время подгоняло плетью
Всю сущность смертную, всю дурь:
Тонуть ли в море, жить ли, плыть ли
С толпой солёных авантюр?
В приливах, берега лишённых
Я был богат, я богател,
И днями вин не разведённых
Весь устремлялся за предел!

Я сын людской, сын духа тоже,
Но так и не был до конца
Ни тем, ни тем… Как плеть по коже
Меня хлестнула смерть отца.
Я смертен как порог молчанья:
Не зря холодные уста
Несли отцу в конце дыханья
Весть смерти от его Христа!

И ты, пред алтарём склонённый,
Ты пожалей в молитве тех,
Кто дух, чудесно воплощённый,
В плоть одевает, как в доспех,
И сколько раз опять – безмерно! –
Её утробу предал Он,
Тем, что от сущности бессмертной
Обычный смертный был рождён…

* * *

И там где Лик Твой был водой
Там веет лишь Твой дух сухой,
И не подымет взгляда
Тот, кто ещё и не рождён,
Но житель водяной, тритон,
Сквозь соль земли, икру и корни
Проберётся…

Там, где когда-то в зелень ив
Зелёные узлы воды
Волной накатывал прилив –
Зелёный акушер жестоко
Клал наземь влажные плоды,
Пути отрезав от истока.

В свой час невидимый прибой,
Все водоросли любви волной
Окатывал, но влага исчезала,
Враждебно веял суховей,
Но с берега толпа детей, –
(Не тени ли твоих камней?) –
Дельфинов из живых морей
Всевластным криком призывала.

Твои ресницы, фараон, –
И не волшебство и не сон
                          их не сомкнут,
Пока есть магия начать с начала: –
Прилив опять пригонит змей,
Твоя родильная постель
Создаст коралловую мель,
И снова расцветут кораллы,
Пока ещё мы верим ей,
Творящей мощи всех морей!

* * *

…Особенно, когда октябрьский ветер
Мне пальцами морозными взъерошит
Копну волос, и пойман хищным солнцем,
Под птичий крик я берегом бреду,
А тень моя, похожая на краба,
Вороний кашель слышит в сучьях сонных,
И вздрогнув, переполненное сердце
Всю кровь стихов расплещет на ходу –

Я заточён в словесную тюрьму,
Когда на горизонте, как деревья,
Бредут болтливые фигуры женщин,
А в парке – звёздная возня детей…
И я творю тебя из буков звонких,
Из дуба басовитого, из корня
Терновника, или из этих древних
Солёных волн – из тёмных их речей.

И папоротник маятником бьётся:
Раскрой мне этот нервный смысл времён,
Смысл диска, вспыхивающего рассветом,
Смысл флюгера, что стонет от ветров, –
И снова я творю тебя из пенья
Лужаек, шорохов травы осенней,
Из говорящего в ресницах ветра,
Да из вороньих криков и грехов.

Особенно когда октябрьский ветер…
И я творю тебя из заклинаний
Осенних паучков, холмов Уэллса,
Где репы жёлтые ерошат землю,
Из бессердечных слов, пустых страниц –
В химической крови всплывает ярость,
Я берегом морским иду и слышу
Опять невнятное галденье птиц.

* * *

В начале – три луча одной звезды,
Улыбка света на лице пустом,
Укорененье воздуха; а в нём –
Ветвящейся материи спираль,
И первосолнца круглый циферблат
Вращал неразделённо Рай и Ад.

В начале – бледное факсимиле
В три слога, как неясная улыбка,
Как оттиск на поверхности воды,
И отчеканивался лик луны;
Кровь, по кресту стекавшая в Грааль,
Оставила на облачке следы.

В начале пламя яркое взвило
Из искр – все бури, грозы и шторма,
Трехглазой, алой вспышкой расцвело
Над струями крутящихся морей;
Насосы-корни гнали в стебли трав
Масла таинственные из камней.

В начале было Слово. Было Слово.
Оно сквозь плотность световых лучей
Дыханием тумана и дождя
Все смыслы слов из бездны извлекло,
И расцвело само, переводя
Для сердца суть рождений и смертей.

В начале был незримый, тайный разум,
Отлившийся в мыслительный процесс,
Но до того, до разветвлений солнца,
До дрожи вен сплетённых – до всего
Кровь разнесла по всем потокам света
Корявые прообразы любви.

* * *

Крепче держитесь за старинные минуты в месяц кукушки!
Под кронами высоких деревьев на Гламорганском холме,
Когда зелёные ростки рвутся вверх в скачущем ритме времени,
Оно – хозяин, оно – очумелый всадник – вперёд и вперёд –
Вольтижирует среди высоких деревьев; и пёс у стремени –
Времена моих земляков от тяжко нависшего юга ведёт.

Деревня, твоя отрада – лето, И декабрьские пруды,
Около водокачки, подъемного крана, потрёпанных деревьев,
Лежат, давно уже не помня коньков, скользящих по льду
Держитесь крепче, дети Уэллса, в мире сказок и таинственных трав
Зелёный лес умрёт, когда олени на своей тропе упадут,
А пока – пора скачек с препятствиями, в сторону летних забав.

А пока английский рожок из воздуха вылепляет звук,
Призывающий снежных всадников, и холм в четыре струны
Надо всей требухой моря оживляет камни пеаном,
Ружья, плетни, барьеры… Вздохом вздымаются валуны,
Лопаясь как пружины в тисках. Костоломный апрель,
Сбрось наземь безумного охотника, скачущего по осенней листве,
Закинь подальше надежды, которые, казалось нам, так прочны!

Падают четыре подбитых времени года на алые земли,
Топая по лицам моих земляков, кровавыми хвостами метут,
Время, очумелый всадник, привстаёт над седлом долины,
Держитесь крепче, дети Уэллса: ястребы налетают незаметно,
Золотой Гламорган выпрямляется навстречу падающим птицам…
Отрада для вас – нежданное лето, когда сердитая весна уже тут как тут!

* * *

Да было ль время скрипочек когда-то,
В руках забавников, ходивших по канату,
Тех, что, играя детям, утоляли
Свои ненастоящие печали?
Они могли над вымыслами плакать,
Над книжными страницами, однако
Подножку время им в пути подставило,
И прежней безопасности не стало:
Ведь безопасна только неизвестность,
И только у безруких руки чисты,
Не знает боли призрак бестелесный,
Слепой же – зорче зрячих, как известно.

* * *

Рука подписала бумажку – и город сдан.
Пять властных пальцев даже воздух обложили налогом,
Удвоили количество трупов, разорвали страну пополам,
Эти пять королей покончили с королём-полубогом.

Мощи полна рука поэта, хоть слабее слабых плечо,
Хоть судорогою сведены в известковом огне
Суставы пальцев, держащих гусиное перо,
Покончившее с убийцами, покончившими с разговорчиками в стране!

Рука подписала договор – и страну лихорадит нервно,
И голод, и саранча и всё прочее – тут как тут,
Власть всемогущей руки над человеком безмерна:
Стоит накарябать имя – и свободу твою отберут.

Пять королей мёртвых пересчитают. Но излечить не смогут
Струпьев на ранах, да и по голове не погладят.
Рука управляет жалостью, рука управляет Богом:
Руки – бесслёзны.

* * *

Вспыхнет прожектор –
увянет фараона священный лик,
Пойманный в восьмиграннник странного света.
Запомни его, малыш, запомни за краткий миг,
Пока не исчезла таинственность эта,
Пока черты, в той, привычной им тьме,
Ещё кажутся созданными из реальной плоти,
Хотя при этой вспышке, при рукотворном дне
Вянущий цвет тех губ уходит, уходит…
И вот бесконечные размотавшиеся бинты мумии
Обнажают призрачность многовекóвой кожи…

Меня учили когда-то сердцем думать,
Но дурным беспомощным поводырём
Было сердце, – да и голова тоже.
Меня учили и пульсом думать. И с ним вместе
Торопить жизнь так, чтобы всё – бегом,
Так, чтобы даже крыши ферм не стояли на месте.
И я на бегу вызов бросаю всем временам.
Я тот невозмутимый археолог, чья борода
Подставлена египетским сумасшедшим ветрáм.
Предания всех времён в мою жизнь вплелись.
И грядущим векам тоже, наверное, предстоит…

Мячик, который когда-то в парке я кинул ввысь
До сих пор ещё не вернулся, ещё летит.

* * *

Как мечтал я удрать подальше
От непрестанных выкриков страха,
От шипенья потёртой фальши,
Звучавшей страшней и страшней,
Когда заваливались мои вечера
За холмы, в глубины морей.
Как мечтал я подальше смыться
От приветствий, давно прилипших к ушам,
От призраков, которые в воздухе кишат,
От призрачных теней на страницах,
От звонков, от записок, от хождения по гостям…

Я мечтал удрать, но боюсь того,
Что какая-то свежая, весенняя жизнь
Может вылупиться, словно из лопнувших почек,
Из шипенья старой потёртой лжи –
И в небо искры взовьются с треском,
А я останусь – полуслепой,
И со мной будет тот же страх ночной,
Да поджатые губы над телефонной трубкой…
Да приподнятая шляпа, что над волосами дрожит,
Нет, уж лучше бы смерть, пролетая,
Случайно задела меня крылом.
Только так я был бы уверен в том,
Что умру не от полу-условностей, полу-лжи.

* * *

«Сгрызи же последнее мясо с костей,
Пей из двух молочных холмов
Суть жизни! Помои – и те не пролей,
Пока ее груди не стали дряблей
Тряпок, а ноги – сучков кривей,
И не тревожь гробов,
Ну а если женщина стала как лёд –
Пусть бумажная роза на тряпках цветёт!

Взбунтуйся, мой сын, против дружбы луны,
Парламент небес – долой,
Против греховной власти морей,
Тирании дней, диктатуры ночей,
И солнце скинь с вышины!
Против смертности плоти, и камня костей,
Против коварства крови твоей,
И против блажи любовной злой!»

– Жажда утолена, да и голода нет,
Но сердце я снова разбил,
Я в зеркале вижу вялый цвет
Лица: поцелуй мне губы сгубил,
Пусть я хил и слаб, но девчонка меня
Вполне сочла мужиком:
Я её повалил и поговорил
С её весёлым грехом!

Настоящая роза в постели её,
Блажь, которую не убить,
Человек, которого не повесить,
Как солнца не погасить, –
Восстаньте вы все против истин отца,
Чтоб из хлева кровавых свиней
Не выскочил демон в облике пса,
Пожиратель радостных дней!

Не могу я быть таким дураком,
Чтоб убить и солнечный свет,
И весну, и подружку и красоту!
Тысячекратное «НЕТ»!
Есть радость – проснуться весёлым днём
И другом назвать рассвет!
Пусть небо диктует законы земле,
Бессчётные множества лет!

Ни свет, ни тьма мне не враги,
А единая благодать!
А ты и синице и пауку
Решил войну объявлять?
Для тебя и солнце, и судьбы людей
И весь мир – воплощенье зла!
Так возьми обратно слова свои,
Пока тебя смерть не взяла!

* * *

И безвластна смерть остаётся.
И все мертвецы нагие
Воссоединятся с живыми,
И в закате луны под ветром
Растворятся белые кости,
Загорятся во тьме предрассветной
У локтей и коленей звёзды,
И всплывёт всё, что сожрано морем,
И в безумие разум прорвётся,
Сгинуть могут любовники, но не Любовь,
И безвластна смерть остаётся.

И безвластна смерть остаётся.
Не умрут без сопротивления
Эти, волнами унесённые,
Эти, вздёрнутые на дыбу
И привязанные к колесу,
Пусть разорваны сухожилья –
И расколота надвое вера,
И зло, что исходит от Зверя,
Стрелой сквозь них пронесётся,
Но их не разбить в осколки,
И безвластна смерть остаётся.

И безвластна смерть остаётся.
Пусть не слышно им крика чаек,
И прибой к берегам не рвётся,
И цветок не поднимет венчика
Навстречу стуку дождей,
Пусть безумны, мертвы как гвозди –
Расцветёт букет их железный,
Сквозь ковёр маргариток пробьётся,
И пока существует солнце –
Безвластна смерть остаётся.

* * *

Пять деревенских чувств увидят всё всегда:
Зелёная ладонь им не родня, – однако
Сквозь мусор мелких звёзд глаз ногтя увидал
Что горсть моя полна звездами зодиака,
А уши видят, как любовь под барабан
Уходит, в злую даль ракушечного пляжа,
Семь шкур с неё содрал морозец-хулиган,
И раны нежные не затянулись даже,
А рысий мой язык увидит гласных крик,
И ноздри – пламя купины неопалимой,

Свидетель сердца есть! Хранит бессонно он
Пути любви, (по ним – лишь ощупью стремятся!)
И даже если все пять глаз охватит сон,
То сердце чувственным не может не остаться!

* * *

Над морем жёлтым и тяжёлым,
Лежим мы на морском песке.
И насмехаемся над теми, кто плывёт,
Смеясь, по зову вен, по алой их реке:
Они выкапывают ямки слов,
И в слово тень цикады превращают…
Смертельна тяжесть моря и песков,
И надмогильный камень беспощаден.
Зов цвета, к нам приходит с тёмным ветром,
Желаньем ярким и тяжелым,
И тяжесть гравия подобна смерти,
И злое море кажется весёлым.
Со всех сторон спит лунное молчанье,
И тени тихие, творя прилив,
Окутывают лунные каналы.
Творец прилива сух и молчалив,
Но он между пустыней и штормами
Излечит боль, рождённую водой
В небесной музыке, звучащей над песками,
И монотонной как покой.
Песок звучит печальной и тяжелой
Весёлостью пустынных берегов,
А мы лежим на этой желтой, голой
Ничейной полосе – владении песков,
Следя за желтизной, желая чтобы ветер
Унёс пески и утопил скалу,
Но как бесплодны пожеланья эти!
Не защититься от зовущей мглу
Багрово угрожающей скалы!
Лежим и наблюдаем желтизну
Пока золотоносная погода
(О, кровь, ещё играющая в сердце!)
Не уничтожит сердце и холмы …

* * *

Дайте мне маску – скрыться от соглядатаев ваших ничтожных,
От фарфоровых этих зрачков, от очков-крючков,
Чтобы укрыть бунтарство за детской невинной рожицей,
Чтобы мой штык – язык – спрятать в келье под сводом нёба,
Чтобы звучали слова льстивой флейтой, извилистой ложью –
Только бы скрыть сверканье ума за приличием равнодушия
И обмануть, убедить в своей заурядности лезущих в душу!
Так – с ресниц показное (вызванное белладонной) горе вдовцов
Прикрывает истинный яд,
                          тех, которые на самом деле сухими глазами
На толпу хнычущих лицемеров глядят,
На их кривые усмешки, тщательно прикрытые рукавами…

* * *

Шпиль церкви наклоняет голову - это журавль колодца.
Но каменное гнездо стен не выпустит рукотворную птицу,
Чтоб журавль свой клюв о солёный гравий не притупил,
Чтобы не расплескал небесное болотце,
Не продырявил его
                      крыльями, на которых репьи,
                                                         и ногами, на которых ил…
Но тюрьму свою обманул звон, ворвавшись в поток времён,
Как дождь, беззаконный, который бьёт по облаченью вод.
Так пловцы преодолевают теченье
Чтобы музыку выпустить из сомкнутых ртов,
Чтобы из-под замка серебряным звучаньем,
Как щука с крючка, со шпиля срывались перо и нота.
Твой выбор – это журавль, склонённый над гладью болота!
Вернётся к колоколу звон, вернётся к горлу песня,
Но только не тони в беззвучии немых ветров;
И время, данное в долг, не растрать напрасно.

* * *

Когда-то был этот цвет цветом обычных слов,
Они заливали с самой банальной стороны мой стол,
Потому что школа, привычно и скучно маячила в поле,
И всё звучало, как положено в школе, – не более,
И, как на обычном фото, резвилась стайка девочек чёрно-белых…
Нет! Я обязан перекроить эти ландшафтики в тонах пастельных,
Ведь когда-то мы пацанами у пруда в два пальца свистели,
Кидаясь камушками в любовников на их травяных постелях,
И тени деревьев над ними казались словами, смысл которых рассеян,
А лампа молнии была слишком резким словом для бедолаг,
Вот так же новый мой стих разделается с прежним стихом,
Чтоб каждый кинутый камень
Стал налету разматывающим смыслы клубком!

* * *

На грубом могильном камне
Я прочёл её две фамилии,
Под ними увидел и дату
Когда она умерла,
Вот эта замужняя дева,
В пробитой дождями деревне…
Это было как раз перед тем,
Когда я в материнской утробе
Мог услыхать впервые
Бормотание злых дождей,
Над остывшим девичьим сердцем,
И увидеть в кривом зеркале
На лице лишь зигзаги солнца.
Умиравшего вместе с ней.

Перед тем, как упасть в постель
Распустившимися волосами
На мужскую жесткую руку…
      (Колокольных дождей язык,
      Отбивает время назад,
      Сквозь отчаянье лет и смертей
      В ту таинственную каморку,
      Где младенец ещё не возник!)

Мне потом мужики говорили:
Рыдала она о том,
Что, мол, руки обнажены,
И что так зацелованы губы,
До черноты запеклись,
И рыдала она – будто в родах, –
И корчилась в муках судорог,
И простыни раздирала,
Но из глаз вырывалась радость…

Так вот –в торопливом фильме я
Видел встречу обезумевшей бабы
Со смертью на брачном ложе
Через тень рубежа родового,
Перепутанного с зачатьем,
Слышал каменные слова
Серой птицы с оббитым клювом,
Стерегущей её могилу:
«Я спиной чуть коснулась постели,
Вся моя утроба взревела
Я почувствовала в паденье,
Как меня пополам разрывала
Грубая голова…

* * *

Три тощих месяца в большом кошельке моего тела, в проклятом
Брюхе этого года, в его самодовольстве богатом!
С горечью я тащу на проверку мою нищету и моё ремесло:

Взять дать – и всё? Вернуть то, что было жадно дано, и в никуда унесло?
Вдувать фунты манны росой назад в небо? Да где там – работа слов!
Дар болтовни надеть на слепую палку языка: получится помело…
Подобрать или нет что-то из сокровищ людских –
                          удовольствие лишь для смерти: в конце концов
Она-то сгребёт все валюты любого дыхания любых творцов,
И вслепую, в дурной тьме, утерянные тайны кое-как сумеет пересчитать.

Сдаться после этих трех месяцев?
             Взявший чужие мысли дважды заплатит молоху
Нет! Друиды в чащобе крови моей да будут затоплены
                                       только моим собственным морем,
Если с неба взяв этот мир, сожгу я его впустую:
                                       ибо долг мой – создать и небу обратно отдать.

* * *

Слёзы у меня на глазах напоминают мои двадцать четыре года.
(Похорони мертвецов
             из страха, что сами пойдут к могиле в трудах и родах!)
На выходе из рождения в мир, на том самом пороге
Я сижу, как портной ссутулясь, и свесив ноги,
И старательно шью себе саван для долгой дороги
При свете плотоядного солнца, кровавое мясо жрущего,
В смертной одежде,
                    начинаю свой чувственный путь
                                                             вдоль всего сущего,
Мои алые вены полны самой ценной в мире валютой валют,
Но к тому же неизбежному поселенью, куда
Все идут,
Я двигаюсь столько времени, сколько длится моё «навсегда».

СЛИЯНИЕ МОЛИТВ

Две молитвы, которые должны прозвучать вот-вот –
Из уст ребёнка идущего спать и из уст мужчины,
По лестнице поднимающегося к умирающей любимой.
Первому всё равно, где окажется он во сне,
А второй в слезах по ступенькам идёт.

Две молитвы во тьме вознесутся с зелёной земли,
В ожиданье ответа, обращенные к небу молитвы:
Человека на лестнице и ребёнка возле кровати,
Молитвы о мирном сне, и об умирающей любви,
Молитвы, которые вот-вот должны прозвучать, – и

Сольются, сплетутся в одну взлетающую к небу печаль.
Так заснёт ли спокойно ребёнок, и зарыдает ли этот
Мужчина? Но слиянье в одно двух молитв,
                                       что вот-вот должны прозвучать,
Живое с мёртвым сплетёт,
                                     и человек, идущий по лестнице,
Увидит любимую в комнате наверху
                                 не умирающей, а живой и согретой

Его заботой, силой его тепла.
А ребёнок, который и не думает, до кого долетит молитва, –
Медленно утонет в печали, глубокой как могила,
И тёмная волна, пролетев по сонным глазам,
Втянет его вверх по ступенькам к той, которая умерла…

СТИХИ В ОКТЯБРЕ

Земную жизнь пройдя до тридцати,
      Я проснулся от голосов
      Гавани и соседних лесов:
На тёмных камнях в лужицах отлива радостно толпились
Мидии. Цапля славила берег. Утро меня позвало
Молитвой воды, криками чаек, скрипом грачей,
Ударами лодок о повитую паутиной стенку причала,
      И повелело
      Отправиться
В спящий и предрассветный город.

Мой день рожденья начался с того, что водяные птицы
      И окрылённые деревья
Над фермами и над головами
Белых пасущихся лошадей
      Пронесли моё имя на крыльях,
И я проснулся, и встал в дождливую осень, и вышел
Чтобы сквозь ливни всех моих дней
                                           Идти.
И был прилив, и ныряла цапля. И был – я.
Я ушёл, а город проснулся, тут же ворота закрыл,
      И не стало обратного пути.

Катящиеся облака были жаворонками набиты,
И свистящими дроздами полны придорожные кусты,
      И октябрьское солнце
Наполнено летом, паутинкой повито
На плече холма, где певчие ветры
Наперебой с крылатыми певцами
      Врывались в утро…
      А я себе брёл и слушал
Холод ветра, выжимавшего дождик из пустоты,
      Далеко внизу над лесами.

Бледнел дождь над удалявшимся,
Уменьшавшимся портом.
У моря – мокрая церковка, с улитку величиной,
Из тумана торчали рожки её – и замок,
Коричневый как сова, едва ли не чёрный.
И сады расцветали в летней сказке,
      За городской стеной.
И без конца мог бы я удивляться чуду
      Своего дня рождения,
Под катящимся облаком, жаворонками набитым,
Но погода решила поссориться со мной.

Она отвернулась от блаженной страны,
      Явился иной воздух,
      Иное небо,
Но опять голубое летнее чудо нахлынуло с вышины
С яблоками, грушами, смородиной,
И я увидел ребёнка, которого давно уже не было,
                                                           И нету,
Бредущего с матерью в глубину позабытых дней
Сквозь разговорчивость солнечного света
      И легенды зелёных церквей,

Сквозь пере-пересказанные бормотанья детства.
      Его слёзы обжигали мне щёки,
      Его сердце билось во мне.
И был лес, и были река и море,
      А к мальчонке множеством лиц
Старалось прислушаться, приглядеться
      Лето мертвых,
Когда радостные истины шептал он
Деревьям, камням, рыбам и крабам на морском дне.
      Это живое чудо
      Звучало, журчало
Голосом воды и разноголосицей птиц.

      Без конца
Я мог бы удивляться чуду моего дня рождения,
Под облаком, жаворонками переполненным,
      Но погода
Отвернулась от меня разом.
      А настоящая радость
Давно умершего ребенка пела
И разгоралось на солнце пенье:
      Вот он
      Мой тридцатый год,
Он стоял тут в солнечный июльский полдень,
Когда город внизу лежал,
                          окровавленный осенней листвой…
Так пускай же правда сердца на этом холме
      В мелькании лет поёт!

ЛЮБОВЬ В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ

Незнакомка пришла поселиться
Со мной в комнате,
                    которая в доме,
                                 в котором у всех съехала крыша.
Эта девочка тоже безумна, но безумна как птица.

Дверь мою оперённой рукой запирая,
В лабиринте кровати она, тонкая и прямая,
Надувает весь этот дом, намертво отделённый от рая,

В него облака впуская,
Каждый шаг её заморочивает полную кошмаров палату.
Все заперты. Но свободнее мертвецов, она одна

Осёдлывает волны всех океанов: любая волна
Плещет в воображении всех мужских палат в этом бедламе:
И вот она,

Командуя подскакивающими стенàми,
Впускает призрачный свет
Одержимая небесами, жаждущими молчанья,

И спит, и бредит и бродит по праху,
Своевольно роняя невнятные заклинанья
На доски пола, истоптанного моими слезами,

Ходящими из угла в угол вместе со мной.
И вот, захваченый светом, в конце концов,
(О, как нескоро, да и какой ценой!)

Я проникаю туда,
Где увижу и проживу тот миг, когда
Первым светом впервые зажжётся
                                       первая на свете звезда.

К несчастью для смерти

ГОРБУН В ПАРКЕ

Одинокий горбун в парке
Устраивается между деревьями и прудом,
Как только ворота откроют,
Чтобы впустить деревья и воду вместе с родившимся днем,
И сидит –
Пока мрачный колокол не позовёт его
                                                    сумеречной порою.

У пруда, где когда-то кораблики я пускал,
Он хлеб на газетке ел,
Из-под фонтанчика пил
Из кружки, посаженной на цепочку,
Из кружки, в которой дети лепили куличи из песка,
А ночами он в собачьей конуре спал,
Но его никто не держал на цепи.

Как птицы, в парке появлялся он спозаранку,
Как вода в пруду, был спокоен и невозмутим.
«Эй ты, мистер!» –
Кричали ему городские мальчишки
И удирали,
Как только он лицо поворачивал к ним.

И горбатых изображали, и бежали
Сквозь кричащий зверинец ив у пруда,
Мимо искусственных скал,
А он потрясал грозя им своей газеткой,
Но они боялись только сторожа с палкой,
На которую палые листья тот натыкал…

Старый сонный пёс,
Между няньками и лебедями,
Так одинок бывал он, когда
От матросок ивняк синел,
Прыгали тигры из глаз у мальчишек и рычали
На каменистых горках у паркового пруда.

Весь день до сумеречного колокола
Идеальную женскую фигуру
Из своих старых, кривых костей он творил,
                                                    чтобы в час ночной
Стройная и высокая, как тополь,
Она стояла тут, одинокая,
После того, как за решёткой останется парк цепной.

И всю ночь в неприбранном парке,
После того как закрывалась решётка,
И птицы, и озеро, и трава, и кусты,
И мальчишки, которые дики,
             как невинные ягоды земляники,
Всё и все были с ним, с горбуном,
В его конуре, преисполненной темноты.

* * *

Одиноко моё ремесло,
Искусство тихих ночей.
Когда яростна только луна,
А любовники обнимают в постели
Свои горести и печали,
Я тружусь в ликующем свете
Не для суетных комплиментов,
Не за славу и не за хлеб,
И не ради аплодисментов
В светлом вызолоченном зале,
А за тот гонорар, что едва ли
Кто-нибудь разглядеть сумеет
В тайных глубинах души.

Не для презревших луну,
Не для суетных, не для гордых,
Я пишу на пенных страницах
Не для тех мертвецов, которым
Подавай псалмы с соловьями,
А для тех, кто хмельными руками
Обнимает в постели горе
В тихих глубинах ночей,
Кто, не слышал и не услышит
Вовеки моих речей.

ЦЕРЕМОНИЯ ПОСЛЕ ВОЗДУШНОГО НАЛЁТА

1.
Горюющий я, – (сколько меня ни есть!), –
Горюем
На улице до смерти сожжённой:
Вот
Ребёнок, который не дожил ни до какого возраста,
Ибо только едва…
Лежит над могилкой, у чёрных её грудей,
До черноты углей опалённый
(Какой выразительный рот!!!)
Мать могилку роет.
А в ладошках ещё колышутся клочья огня.
И все поющие «я» –
Поём,
Поя
Тьму рожденья, взрывом сожжённую
В самый миг рождества!

Пенье –
Пойманный язык колокола
Машинально кивает,
Сопровождая движенье
Осколков разбитой звезды
В почти нерождённую вечность,
Горюем так,
Что чудо того воскресенья,
Случившеся когда-то,
Уже совсем не факт…

Прости,
«Всех меня» прости,
Передай
Нам свою смерть,
Которую, может быть, только верой
Мы в этом всемирном потопе –
(О, удержите!)
Она одна оставляет нам силу жить. И –
Пока кровь хлестать не перестанет фонтанами,
Пока пепел птицей не запоёт,
Пока смерть, как зерно
Сквозь сердца мои не прорастёт…
Сердца? Или сердце? (На все мои «я» – одно!)

Стенань-я
Над ужасом умирань-я
Младенца доутреннего,
Допетушиного –
Над выжженой улицей взлетели
Моря и миры, я-вленные в опалённом, оставленном теле…
Песнь вопиёт о Младенце,
Последние отблески произнесённого Света, –
Это
Зёрна сынов оставленные в лоне чёрного пепла.

2.
Не знаю
Адама или Еву,
Или Авраамова, жертвенного тельца
Или
Услыхавшую Благовещенье Деву,
На снежный алтарь Лондона
Возложили…
О, жених и невеста вместе,
Под грустным соском надгробья
Снежного, как скелет,
В промёрзлом Эдеме,
Адам и Ева в одном лице, в одной колыбели!
Не знаю, кто из них первыми
В пламени маленького черепа сгорели?

Ни на миг
Не смолкает легенда об Адаме и Еве
В моем отпеванье
Младенца:
Он был один и священником и назореем,
В углях этого черепа –
Певцом, языком, и словом!
Заросли терниями
Опустелые ясли Сада.
Паденье ночи – змеино.
Яблоко солнца.
Женщина и мужчина,
Вновь превращённые в глину.
Это – начало начал, во тьму вмятое снова.

3.
В органные трубы,
В сверкающие шпили соборов,
В раскалённые клювы
Петушков над ними,
Вертящихся по двенадцати
(Хотя даже в аду – только девять!)
По двенадцати заведённым кругам
До ряби, до искр из глаз,
В мёртвый механизм над урной субботы,
Над вздором фонарей,
Над вскипаньем рассветов или
Над охлажденьем закатов,
Вы звонящие каждый час,
Над мозаикой позолоченных тротуаров,
Втиснутые в реквиемы,
В бронзу, плавящуюся для будущих статуй,
В свеченье пшеничных полей,
В обжигающее вино,
Вы, неизмеримые массы морей,
Массы всех человечьих зачатий,
Прорвитесь фонтанами,
Повторяющими только одно
Слово (мельче коего – все слова!):
«Слава, Слава, Слава
Царящему надо всем на свете
Грому торжествующего Рождества!!!»

* * *

Когда я встал, город устал
Но не перестал
Говорить на всех своих языках:
Птицы, часы с разных сторон
И колокольный звон…
Змеящуюся толпу оглушает он.
Саламандра в пламени – кочерга –
Дырявит мой сон…
Море, которое рядом, разгоняет бесов и жаб
(К радости баб),
А кто-то, с кривым садовым ножом,
В лужу крови своей погружён…
Кто он? Дублёр времён?
От рассвета отрезал сон,
Бородой как лезвием вооружён,
Или картинка из книги он?
Вот он последнюю змею отрубил,
Как тонкую веточку, чей язык
Истёрся в наждачных объятьях травы.
Каждое утро – это я, а не вы, –
То на тот, то на этот бок,
Я, в постели ворочающийся Бог,
Иногда добрый, злой иногда,
С лицом, изменчивым, как вода,
Я всех разнодышащих создаю,
Всех, за кем глаза смерти следят:
И мамонта, и воробьёв водопад,
И бурундука, и змею,
И всеобщую землю,– листья летят
Вскачь… Словно утки, лодки кружат
По воде.
Так вот:
Просыпаясь, я слышу Земли приход,
Через звуки города в воздухе, где
Совсем простой, не пророческий сон,
Кричит, что мой городок осуждён,
Что трещит по швам, что раскалывается он…
Часы говорят: «Нет времён»
«Нет Бога» откликаются колокола.
А я натягиваю саван на островки,
И ракушки на сомкнутых веках глаз,
Поют как медные пятаки.

* * *

Когда над войной поднимался рассвет,
Он вышел из своего дома, побрит, одет.
И погиб. И зевали замочные
Скважины, взрывами развороченные.
Там, где любил он, там на осколки булыжников и упал,
На раскрошенный взрывом могильный асфальт.
Скажите его улице, опрокинутой навзничь,
Что он остановил солнце,
И кратеры глаз испустили ростки – юность, огонь, зелень,
Когда все ключи,
Из замочных скважин выстреленные, зазвенели.
Так не ищите цепей его седого сердца –
Телега небесной скорой помощи, которую тянет рана,
Созовёт всех, ждущих стука лопаты по тесной клетке,
Но пускай вдалеке от братской телеги его кости останутся!
Вот уже утро на крылах его лет несётся,
И сотня аистов садится на луч по правую руку от солнца…

ПАПОРОТНИКОВЫЙ ХОЛМ

Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,
И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,
                                   как луга счастливы свежей травой,
Как ночь над долиной, усыпанная звёздами зелёными,
И Время меня окликало и позволяло
                    быть зеницей ока его – то есть самим собой,
Я был принцем яблочных городков,
                                                        знакомцем всех телег,
И когда-то, ещё в довремени, видал, как деревья
Плывут вместе с ромашками и ячменём
По свету, сочащемуся из листопада, вдоль жёлтых рек.

Зеленый, беспечный, был я приятелем всем сараям
На счастливом дворе, –
                          эта ферма была моим домом, – я пел
Под солнцем, которое только однажды юным бывает,
И время позволяло играть:
Его милосердием был я отмечен, играя,
Был зелёным и золотым, среди его охотников и пастухов.
Телята пели под мой рожок,
                    лисы звонко и холодно лаяли,
И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,
Камушками священных ручейков.

Всю солнечность напролёт всё летело и радовалось,
Всё было воздухом и игрой,
Весёлой и водяной, как зелёное пламя трав
На лугах, где трава выше дома,
                    где пение дымовых труб.
И по ночам под простыми звёздами,
Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,
И совы прочь уносили ферму – я напролёт всю луну
Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми
Во тьму, в её мелькающую игру.

Но я просыпался, и ферма – седой бродяга –
Приходила обратно с петухом на плече,
                                              в новорожденном дне,
Это были Адам и Дева – небо опять возникало,
Солнце становилось круглее в тот самый день, и –
Оно обновлялось, обычнейшее явленье
Рассвета, когда волшебные кони,
Сквозь раскручивающееся вращенье,
На полях восторженного и всеобщего пенья
Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне.

И под облаками, только что сотворёнными,
Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким
Под новым солнцем каждого дня, только рождённого,
У весёлой фермы я и лисами и фазанами был любим,
Я беспечно бегал,
                    и по дому носились толпы моих желаний,
Я не беспокоился на синих небесных путях этих,
Что так мало песен рассвета
                                                  было спето временем моим:
И я не тревожился, что зелёные дети
Попадают в немилость вместе с ним.

Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями
О том, что время, ухватившись за тень руки,
                                                           не дав оглядеться,
Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,
И что однажды, скача в постель,
                    я услышу, как оно удаляется вместе с полями
И проснусь – а ферма навек улетела с земли:
                                                    и нет больше детства,
Когда я был мал и свободен
                                 у времени в милостивых руках,
Когда оно берегло меня – зелёным и смертным,
И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах.

НАД ХОЛМОМ СЭРА ДЖОНА

Над холмом сэра Джона
Ястреб в закате на пламенных крыльях
Парит неподвижно и напряжённо.
Сумерки наползают. Ястреб лучами зрачков
Тянет, как на виселицу, к своим когтям
Разных мелких птичек – воробьёв, куличков
И прочих, занятых детской игрой – войной.
Радостно крича, к огненной виселице они летят
Над возмущённой вязовой кроной,
Пока, по берегу гордо шагая, цапля святая
Неспешно рыбачит,
Клюв – косой обелиск –
                          над речкой Тауи наклоняя.

Трещат искры и перья.
Праведный холм Сэра Джона
На голову надел чёрный клобук из галок. Теперь –
К ястребу, огнём охваченному, одураченные
Птички летят увлечённо,
В шуме ветра над плавниками реки,
Где идиллическая цапля
             протыкает клювом плотвичек и судачков,
На галечной отмели, поросшей осокой.
Ястреб с виселицы высокой кричит: «Дили-дили,
Поди-ка сюда, чтоб тебя убили!»
А я среди крабиков, шевелящих клешнями
Листаю страницы воды, теней и псалмов.

Я читаю смерть и в раковине, и в колоколе буйка:
Славься, огненный ястреб – у сумерек твои глаза!
Когда он висит неподвижно и неизменно
В петле огней –
Юные пташки да будут благословенны.
И свистят они: «Дилли-дилли,
Сюда, сюда: мы ждём, чтобы нас убили!»,
Эти весёлые птички никогда больше не взлетят с ветвей.
И цапля, и я, мы оба печальны:
Я, молодой Эзоп,
                под звонкий аккомпанемент серебристых угрей,
Рассказываю что-то набегающим ночам,
А цапля поёт гимны в дальней,

Кристальной
Долине, усеянной ракушками, – у пристани,
                               откуда отплывают скалы,
Где вышагивают белые журавли,
                             где пляшут стенки причала.
Эта цапля и я
Стоим перед холмом сэра Джона,
                                                    ибо он – судия,
И рассказываем о вине погребального
Колокола, о птицах, с пути совращённых…
Соблаговоли, Господь,
             в своём водоворотном безмолвии их спасти, Ты,
Благословляющий пение воробьиных душ!
Цапля печалится в камышах,
                                       и я сквозь окно сумерек и воды
Вижу, как наклоняется, что-то шепча потаённо,

Цапля, которая под снежным круженьем пуха
Идёт вдоль берега, отражённая,
Рыбачить в Тауи, прозрачной, как слеза,
                                              и сова где-то ухает,
Но желторотые птенчики больше не закричат
В ограбленных вязах на холме сэра Джона,
И только цапля,
             бредущая по щиколотку в чешуйчатой ряби волн,
Творит мелодию, и я этот реквием слушаю обожжённо,
И у реки, на камне, расшатанном временем,
Под плакучими ивами,
Пока не сгустилась ночь,
В память о птичьих душах, отлетевших безвременно,
Высекаю значки нот.

ЛАМЕНТАЦИИ

Когда ветреным я был пацаном
И в церковном стаде чёрной овцой
(Так старый хрен вздохнул
             в смертельной жажде женщин),

В соблазнительный крыжовник, в кусты
Забирался я и жадно смотрел,
И краснел, когда к земле наклонясь
И выпячивая круглые зады,
Деревенские девки сбивали
Кегли деревянными шарами.
Я любую пожирал глазами,
Я влюблялся в округлости… Ну, хоть луны,
И легко был готов молодуху
Бросить тут же в кустах – пускай ревёт!

Когда был я порывистым и грубым,
Чёрной бестией меж набожных жуков
(так старый хрен вздохнул
             в жуткой жажде бабьего тела),

А совсем уж не ветреным мальчишкой,
Но ещё на мужика не похож,
Я всю ночь свистал, всех пьянчуг пьяней –
И рождались в канавах от меня черт-те кто
У каких-то бесчисленных неведомых баб,
А кровати, раскалённые как сковородки,
Аж на весь городок мне скрипели;
«Ну, быстрей! Ну, быстрей, ещё быстрей!»,
Я по клеверам разных одеял
Ненасытным жеребчиком скакал
В гуще угольно-чёрных ночей…

Когда стал я настоящим мужиком, –
И к тому же крепким, как бренди, –
Чёрный крест в нашей церкви святой, –
(так старый хрен вздохнул
             в смертельной жажде вниманья),

То с моим басовым расцветом
Не сравнился бы и мартовский кот:
Нет, я был настоящим быком,
И не мышек я ловил, а коров –
Ещё так далеко до того,
Когда в жилах замедлится кровь,
И кровать уже будет нужна
Моей угольно-чёрной душе
Не для скачек, а только для сна.

А когда я стал пол-мужика, –
«Поделом тебе!» – молвил мне поп, –
(так старый хрен вздохнул
             смертельно боясь слабости)

Да, не бык, и не кот я и даже
Не телёнок, а старый козёл!
И душа из паршивой дыры
Недовольная вышла – когда
Час моей хромоты подошёл,
Я брезгливо взглянул на неё
И вручил ей ревущую жизнь,
И заслал её в чёрное небо,
Чтоб нашла мне женскую душу,
Чтоб нашла мне жену для души.

И теперь я совсем не мужик, не мужик,
Вот награда рычавшей жизни моей –
(Он вздохнул, умирая, –
             заброшенный, всем чужой,
Аккуратный и тощий, – под аккомпанемент
Пенья горлиц и клацанья колоколов,
Не смыкающих челюсти колоколов),

Наконец-то душа моя в небе нашла
Благонравную жёнушку, чтобы та
В небе угольном ангелов зачала…
Но она жутких гарпий мне народила:
Вот Невинность поёт, Благочестие плачет,
И Воздержанность молится, и –
Скромность крылышками прикрывает мои…
И все семь добродетелей смертных со мной,
Зачумляют последний мой вечер земной!

НА БЕЛОЙ ГИГАНТСКОЙ ЛЯЖКЕ

Склон меловой теряется в кустарнике, заболоченном, диком,
Несколько рек встречаются, отталкивая волны прилива,
Кроншнепы перекликаются через реки печальным криком,
Несколько рек сливаются в полноводном горле залива.

По белой гигантской ляжке пологой горы меловой
Среди длинных, тёмных камней –
                       этих женщин мёртвых, давно бесплодных,
Я ночью бреду под луной, под только что зачавшей луной,
А женщины-камни всё ещё тоскуют о любви и о родах.

Их имена давно дождями с могильных камней смыло,
Но не ветер звучит над заливом – этих женщин молитва:
Молитва о том, чтобы семя живое их освятило:
Ведь дано же рекам сливаться в полноводном горле залива!

Одинокие эти бабы
                    в ночной вечности изгибаются, словно обняв мужчин, и
В криках кроншнепов слышится их томленье о незачатых
Сыновьях,
             и сочувствует им эта низкая ласковая гора, вся в морщинах,
Которая гусинокожей зимой тоже ведь любила когда-то.

Давно заледенели тропы, по которым этим бабам ходилось,
Под солнцем таким палящим, что впору изжарить быка,
Извивались они на телегах, где сено пахучее громоздилось,
Так что клочья его взлетали в низкие облака,

Подоив коров, они так весело на сено валились
В лунном свете с такими же юными как сами они,
И нижние юбки, лунной тенью взлетая, под ветром бились,
И радовались они полнокровно и верили в лучшие дни.

А вы, робкие девушки, что едва за седлом держались,
Обхватив грубоватых мальчишек, – и вы, и все, и все,
Кто зелёные времена тому назад радостно притворялись
Цветочными изгородями в рассветной прозрачной росе –

Все вы, прижмите меня к себе на этой бескрайной
Поляне радостного мира: ведь прах ваш был плотью корней
Всего-то вечность назад! И рядом с корнями отчаянно,
Весело хрюкая, рылось в земле розовое лукавство свиней.

Как светились тела этих женщин, хоть в свинарнике, хоть на сеновале,
Как ляжки парней сверкали!
                       (Куча соломы, как седьмое небо высока!)
А те бабы, что в сердцевину солнечного куста залезали
С шершавым садовником, грубым, как язычище быка?

Куст ежевики вгонял колючки в их золотые гривы,
Неугасимым летом в лунной роще колыхались, как шёлк, тела,
И окуналась в туманное озеро,
                    напевавшее что-то камням счастливым
Та, кто невестой полей в придорожном доме цвела,

И слушала, как желанная – и полная желаний – поляна
Обречённо течёт и течёт в наступающие холода,
Как визжат, суетясь на рассвете, меховые зверьки монашьего сана
Под сводами чертополоха, пока белая сова их не унесёт в никуда.

Но бесчинствуют своды леса, продираются рогами олени
Через чащи, за любовью, между факелами лисьих хвостов,
Все звери, все птицы в соединяющей их ночи это – звенья
Бесконечной цепи; и только тупые мордочки кротов

Молчат над холмиками…
                          А толстушки-девочки, масленые гусыни, –
(Медовые груди полны!) – как запрыгивали в кровати вы,
Под хлопанье крыльев гусиного султана… И вот, ныне –
Где ваша темнота ржаная? И эти, и эти мертвы!

А как по весне плясали их башмачки на поляне,
Даже скирды от зависти неуклюже пускались в пляс,
И светлячки-заколки летали, кружась в тумане,
И вот ничего не осталось, и следа не осталось от вас!

Не прильнут никакие младенцы
                                           к этим сотам в голубых прожилках,
На земле Матушки-Гусыни камни бесплодны и пусты.
Каменные жёны простачков-мужичков! Ведь когда-то жили!
А сегодня кроншнепы требуют, чтобы я целовал эти рты

Исчезнувшие… Вот проезжает воз сена, но те, неугомонные,
Больше на нём не валяются. И маятники их часов
Больше давно не качаются, и чайники их запылённые
Больше никому не нужны. И запертые на засов,

Ржавеют в папоротниках кухни, как ножницы садовые,
Которыми подрезали некогда верхушки
                                                    изгородей и кустов,
Которые так непокорно всё время вытарчивали, птицеголовые…
И от голоса менестреля становилась краснее кровь.

Эти женщины…
                    Да, вы все – из домов урожайных, плодных –
Крепче держите меня, все, кто слышали, как уплывал
Зов колоколов в воскресенье, когда поминают мёртвых,
И дождик на выцветший двор с медных языков стекал,

Научите меня вечнозеленой любви, чтоб не увянуть ей
Даже после того, как осень засыплет могилу листвой,
После того, как имя любимой солнце сотрёт с серых камней
И с креста, заросшего травой… Даже после того…

Ну, а по другим дочерям Евы будут плакать только
Те старинные поклонники, которые их и поныне хотят,
В вырубленном навечно лесу, в котором звучат без толку
На когдатошних улицах, крики голодных лисят.

Этих мертвых, бессмертных женщин только небо любит,
                                                                 оно в них сочится,
Капая сквозь деревья:
                       а когда-то ходили их любовники тут.
И дочери тьмы одна за одной, как Феникс, вечная птица,
Горят и встают из пепла, и снова горят и встают.

ЭЛЕГИЯ

Он слишком гордым был, чтоб умирать,
А умер он, слепой, совсем разбитый…
Как? Никому на свете не понять!

Отважной гордостью наквозь пропитан,
Холодный, но и добрый человек,
В тот самый тёмный день в году. И спит он

Сном лёгким за последним тем Холмом,
Через который перешёл, когда-то.
Под волнами травы да будет он –

Не меж камней затерянных и голых –
Но юн, и как при жизни был, влюблён:
Пух над стадами тополей весёлых,

А с ним – всё то, чего хотел бы он.
Пускай во тьме он не найдёт покоя.
И соком смерти не благословлён –

Но взыскан Тем, Кто посадил с собою
Его. В измятой комнате тогда
Молился я, сев на его слепое

Разболтанное ложе. И вода
Всех смертных рек, кружась в ладони этой
Тут, в доме онемела… А когда

Пал полдень, тьму не отделив от света,
Я корни моря, сквозь его глаза
Отцветшие, увидел и дыханью,

Сочившемуся из него, сказал:
«Иди спокойно на свою Голгофу!»
Покой. И прах. И добрая земля….



Page created by Vadim Kaplunovsky.
Last change 10/II/2006.